Image Image Image 01 Image Image Image Image Image Image Image Image Image Image

Scroll to Top

To Top

Стихи

Ленинградские стихи (1982-91) — из книги «Неформат» и др.

входит в книгу
«Неформат»
(стихи, проза)
изд-во Franc-Tireur
USA
2014

437 страниц
в книгу вошли
ранние стихи (1982-1991)
стихи и проза (осень 2012 — зима 2014)


* * *
Не жизнь присутствует во мне,
а я присутствую при жизни.
И мысли… И такие мысли
являются по временам,
приходят, и сидят у ног,
и, преданные как собаки,
всё ждут чего-то от меня,
каких-то неземных ответов
на тот вопрос, который мной
себе же задал Бог? Природа?
Бог весть, кто задал, на беду.
И вот все ждет, когда умру,
чтоб снова этим же вопросом
себя безумно изводить.
И до пришествия второго
плодить, плодить, плодить, плодить
несчастий радости и смехи.
Я засыпаю, и на веки
садится ангел той любви,
которая свела с ума
такие сонмища поэтов,
что гнались за летучим светом
кошмарных дивных миражей.
И кто ответы находил,
ответ немедля приводил
во исполненье в исполненье…
Так, чтоб поверили, зачем
так горько плакали во сне,
об мостовую Саша Гликберг
стучался шалой головой,
и ехали домой цыгане,
и Гоголь хохотал в ночи
безумным, страшным, жутким Вием,
и шла немытая Россия
из «Бани» пиво пить к ларьку.
Приятель, дай-ка огоньку.
Не эти ли во сне Саврасов
земные хляби разглядел?
В них тонет смысл всех здравых смыслов.
С ума сошедший, пьет Паскаль
свои смертельные сарказмы,
а вечный мальчик Гегель спит
и видит сон про вечный синтез.
В канализации глубин,
в болотах Стикса и Харона,
в высоких черных сапогах
бредет понуро бог любви
за словом Третьего Завета.
Но к нам он больше не придет:
и так весьма всё хорошо.
Он нас накажет вечной жизнью
сменяющих себя родов,
как то предвидел Соловьев.
И бесконечная Земля
одна останется на свете.
И по орбитам будут дети
играть в пятнашки в быстрых люльках.
На темной стороне Луны
устроят кладбище придуркам.
Я буду сторожем при нем.
Бессменным, потому что умер
и занял место самым первым.
Еще первей, чем понял Ницше,
что Достоевский был правей,
левее Ленин. Клара Цеткин
нам будет доставать табак,
Платонов будет из земли
ругаться матом «Чевенгура»,
и, смердный запах разнося,
нас будет навещать Зосима,
а мы с Алешей будем пить
тысячелетнюю поллитру.

1990



* * *
Поговори со мной о том,
что вот мой дом, а я бездомен,
что колокольный звон кругом,
а я не слышу колоколен,
не слышу звона. В тишине,
сбиваясь, комкаются фразы:
кто мы такие? как мы? где?..
с ума сошедшие все сразу.
Поговори со мной о том,
что ни при чем я в жизни этой,
что бьется свет в меня лучом,
да только больно мне от света.
И мигом мучается год,
и вдруг безумием закружит:
так был ли нужен твой приход,
когда ты сам себе не нужен?
Поговори. Притушим свет,
от стольких бед задернем шторы.
А духота – на столько лет.
И в жизни собственной – как воры.
И так пронзителен обман…
И в отрезвлении так горько.
На столько жизней лег туман.
А что за ним? Представишь только…
Поговори со мной, поэт,
в моей душе рожденный кем-то.
Быть может, ты и есть тот свет,
с которым можно быть не чем-то,
а всею мерой естества,
всего, до крохотного вздоха,
когда в тебе же, как листва,
взойдет и опадет эпоха.

1991


* * *
Я жду дождя,
чтоб день, почистив зубы,
промыв глаза
из водосточных труб,
вытягивал пустых подъездов губы
и был спокоен и немного груб.
Я жду тоски,
когда приходит честность,
и всё насквозь,
и всё наоборот,
и вся земная наша неизбежность
тревожит и покоя не дает.
Я жду вестей иных,
совсем нездешних,
иной судьбы,
чтоб с этой обручить,
нащупать дверь
и в темноте кромешной
в не этот мир решиться и ступить.
В тот странный мир,
чьи тайные приметы
разбросаны по жизни,
как стекло.
К зеленым берегам
бездонной Леты,
где будущее прошлое мое.

1987


* * *
Не тот, не с теми и не с той,
когда тошнит от жизни гладкой,
когда с одной больной строкой
сражался ночью до припадка.
Когда мерещился косяк,
когда в дверном ночном проеме
почудился, как божий знак,
твой силуэт в больном изломе.
Когда ко всем чертям, и вдрызг,
и из квартир к сырым проспектам,
когда в башке машинки визг
и трупный дух пустых конспектов,
когда живое ремесло
топило мозг ответной болью
и солью сыпало на мозг,
а после рвало этой солью…
И рвется всё.
И в ночь огни
зовут истерикой поэта.
Когда петлей свернутся дни,
и слишком много глаз и света.
Когда, как нищих, гонит нас
по воле
сущая неволя –
всю жизнь
от боли и до боли,
всю жизнь,
родившихся лишь раз.

1990



* * *
Случилась жизнь, и в ней случились мы.
Случились. Как там все мы получились?
А получились только наши сны –
сны осени и голубой весны, –
они по нашей жизни прокатились
и укатили в невидаль ли, даль,
и на витке нездешнего блаженства
они земной мешают календарь,
даря нам неземное совершенство.
Как вышло так, что жизнь влюбилась в сон
и в полусне несет нас и качает,
несет наш полудом, полувагон,
и полоумный этот перезвон
давно нам ничего не обещает?
Всё, как во сне положено, всё вдруг,
вдруг всё нахлынет, и летит, и рвется.
Но, завершив, не нами данный круг,
всё так же вдруг внезапно оборвется.
Ну, вот и всё, вот так случилась жизнь.
А мы не долетели – доплелись
до старенькой скамейки у оградки
и до вершин, увы, не добрались –
к вершинам можно только без оглядки.

1991



* * *
Ты станешь символом и тайной,
ты станешь памятью, случайно
меня разбудит зов — к тебе,
а ты — в далеком далеке,
где от меня — лишь символ, тайна,
в чулане памяти случайно
тебя разбудит зов — ко мне,
а я — в далеком далеке.

1991



Юрию Казакову *

Я на день рождения другу подарил
белый лист.
Он был удивительно чист,
не запачканный ни тушью, ни лаком.
И друг заплакал…
Я хорошо помню,
много лет назад, вдруг
я вспомнил:
сегодня родился друг.
Я пришел и подарил белый лист.
Он был также удивительно чист,
не испачкан и не исколот, —
друг был молод.
Я видел этот лист год назад,
знакомый лист,
а я не мог отвести взгляд:
он был весь измят,
рваные линии и что-то, написанное
невнятно,
столбцы цифр и чернильные пятна,
прожженные дыры затушенных сигарет,
время растрепало края, —
сколько лет…
Я смотрел на лист с тревогой и печалью,
а друг поставил на него чайник,
сел,
уронил лицо в руки
и долго смотрел вниз.
«У тебя есть, — спросил он —
еще один белый лист?»
Мы не виделись долго,
прошел целый год:
«Ты просил,
я принес белый лист —
вот».
Была глухая ночь,
и дождь накрапывал.
Я думал, он будет рад,
а он стоял и плакал.

1985

* стихотворение входит в рассказ «А я всё зову и зову»

 



* * *
Будет много разных слов.
Будут проводы и встречи.
Будут и костры, и свечи.
Будет много разных снов.
Будет вечная любовь.
Будет пыль и будет память.
Будет искренняя зависть.
Будет пролитая кровь.
Будет всё, как сотни раз,
как сейчас на этом свете.
Будут внуков нянчить дети.
Будет всё.
Не будет нас.

1985


* * *
Я плакал школьником навзрыд
и шел в размытое пространство.
Не от обид душа болит,
от своего же окаянства.
О, инфантильнейший собрат,
не ты ль рыдал в стакане водки,
не ты ль душе подсыпал яд
и надорвал от споров глотку?
И тают призраки-дворцы,
творцы расходятся в пивные.
И мы, забыв, что мы – отцы,
идем в миры совсем иные,
где льют на мозги чай,
и дым
пропитан запахом свободы.
Там мы,
моральные уроды,
с проклятым творчеством своим.

1987



* * *
Еще одна осень
слезами зальет и стихами.
Ах, что это с нами?
Мы знаем…
Но что это с нами?
Еще одна осень,
блаженное время для грусти,
сезонно потреплет
и также сезонно отпустит.
Ах, милое время.
Ах, самое страшное время.
Когда еще так вопрошаю:
«И с кем я?
И где я?»
Ах, грустное время.
И так с этой грустью уютно,
и чудится тайна,
и что-то предчувствуем смутно.
А мы
как деревья,
с нас листья
осыпятся к сроку.
И истинно это,
но что в этой истине проку?
И все здесь поэты,
и плачем навзрыд
без умолку.
И истинно это,
но что в этой истине толку?

1990


* * *
Учитесь слушать музыку мучения.
Всмотритесь в это странное растение,
на руки-стебли,
нервы,
на глаза.
Страдание – поэт, учитель пения;
мелодией сожмется неврастения,
и с рифмою напросится слеза.
Не брезгуйте случайным поучением –
полезно всё для саморазрушения,
ведь так зовутся опыты тоски?
Не верьте в то, что всё это загадочно:
всё в декадансе плоско и упадочно,
бальзам на пальцы –
и тереть виски…
Вытягивайте губы перед зеркалом.
Ну что же так гримасой исковеркало
прекрасное, чуть бледное лицо?
Не бойтесь, опыт быстро набирается,
косметика с годами подбирается,
легко,
как надевается кольцо.
Гоните новоявленного голубя
от пропасти подальше и от проруби,
от духоты и тьмы библиотек.
В толпу,
где веселится всё и кружит сон,
и ни себе и никому не нужен он,
мой маленький,
мой бедный человек.

1989



***
А дальше, как и раньше – пустота.
Измученную насморком природу
Покинула былая красота
И, ветками шурша, упала в воду.
Все краски, всю живую акварель,
Все с грязью размешал паршивый ветер.
И моросил сентябрьский апрель.
Большая осень на весеннем свете.
Зима девчонкой плакала навзрыд,
Как сахар грустно таяла в стакане.
Пристыжена, поставлена на вид.
И без надежд и без гроша в кармане.
Так без надежд с душой на сквозняке
Ловил как воздух в сером небе просинь.
Весна осточертевшая уже,
Давила грустью, как дождями осень.

1987


* * *
Спой мне песню;
далеких огней
приближается город
светом окон,
не спящих в ночи.
Мимо них
пронесется мой поезд.
Я холодного тамбура дым
и в разбитом окне
кисло-свежего ветра
хватаю глотки.
Я заброшенность,
ужас,
вжимаюсь в себя:
вот он – я.
Я себя ощущаю,
пугаюсь
рассудочной легкости
чувства
своей бесконечности
и стремлюсь
к тайне,
к звездам
и прочь из вагона,
в дорогу,
к огням;
я туда,
в горизонт,
где мерцают они
и зовут
в свой сиротский уют.
Я приду к ним,
и тайны-надежды уйдут.
Их сожрет
разбивающий мысли
усталости молот.
И заставит
уснуть и забыть всё,
уснуть и забыть всё,
уснуть и забыть.

1989



* * *
Ви́денье мира,
виде́ние – мука,
скука
без стука вошедшего звука,
хитрая штука
и злая игра –
произведенье сведенья с ума.
Тянет ли, вытянет слабая воля?
Перенесет через грозное море?
Но встрепенется,
оставит без сна
злое искусство сведенья с ума.
Взбесится спесь
от бесславной работы:
«Кто ты, меня изводящий?
За что ты?»
Теплая клетка,
но – клетка,
тюрьма,
жуткое место
сведенья с ума.
Не оставляй
с этой проклятой долей.
Не изводи
невозможною волей.
Где она, воля?
Звезда да сума –
крест непосильный
всю жизнь без ума.
Всю свою жизнь
у себя на закланье,
ночью ли, днем ли –
сплошное терзанье.
Всеизводящая пропасть
без дна –
крестная доля
сошедших с ума.

1991



* * *
Принадлежащее
совсем как подлежащее,
как тело бездыханное,
лежащее
у русла пересохшего ручья.
Душа нематериальна,
как сказуемое.
Как личность
уголовнонаказуемая.
Она бездомная.
Она ничья.

1985



* * *
Осень жизни весной, опостылевшей зрелостью,
осень жизни зимой, душным летом и осенью,
ты навалишься жалостью, ты задавишь усталостью
и наметишь пунктирами стылые проседи.
Осень жизни, пора урожая познания,
вызревания горького колоса истины,
ты, как воспоминанье далеких скитаний,
память треплешь лучом безвозвратного, чистого.
Осень – мудрость, и мудрость такая осенняя,
и пронзенная сущность сознаньем конечности.
Это в нас похороненное вдохновение,
поделенное на монолог бесконечности.
Осень жизни – не время – пора подытоживать,
круг за кругом нам шлет обреченные вёсточки.
Осень – это какая-то в нас настороженность
и заброшенность самой заброшенной звездочки.
Осень с жизни снимает увядшую кожицу
и дождями старательно скóблит и чистит.
Осень – это какая-то долгая прóжитость
с нас торопится сбросить засохшие листья

1989



* * *
То ли ждать не могу, то ли брать не могу,
вдруг то рвать, то разглаживать хочется.
Черный столб одинокий на грязном снегу,
и к нему пригвоздит одиночество.
Отчего не поешь, песне слов не даешь?
Из страдальцев решил ли уволиться?
То с тоски западешь, а проснешься — орешь.
Помолись. И охота, да колется.
Не один ты такой. Миллионный изгой
за душою своею корячится.
А поди ж ты открой, что за тайной такой
невозможное новое прячется.
Толку в тайне твоей — ни насыпь, ни налей,
век таскаться, как с торбою писаной.
Это тени страстей, нет печальней гостей,
чем души, раньше времени списанной.
Это лики суда. Только суд — ерунда,
не дешевая даже комедия.
От себя? Но куда? Прекратится когда это всё,
и скорее уедем мы?
А уедем пожить, не шуметь, не бузить –
что осталось расчетливо взвешивать.
А уедем тревоги свои хоронить
и дешевые сопли развешивать.

1991


* * *
Мы с тобой,
как спичка с коробком,
в тесном соприкосновенье
вспыхнем,
и сгорим огнем,
и сокроем наше преступленье.

1986


* * *
Есть музыка заброшенных квартир
и холостых домов
и грустный, одинокий вечер.
Есть музыка во взглядах,
черных дырах.
Сумерек ручей.
Виолончели вздох грудной.
И с содранною кожею обоев
открытая сиротская душа.
И жизнь в другие символы ушла.
Есть тонкий скрипки плач
в ночном моем окне
и стылых слез разводы на стекле
геометрично правильной разлуки.
Есть музыка пустой квартирной скуки,
и слабая надежда
импровизирует на нервах ожиданий.
Есть боль непережитых расставаний.
Есть слабая улыбка на лице.
В уставшем и уютном теле
бормочет, как дитя, капризный дух
и что-то вспоминает еле-еле.
И, добрый гость мой на ночном крыльце,
входи в меня,
сыграй мне что-нибудь
печальное с дороги.
Я не хочу уснуть.
Я так привык копаться в смысле дня,
когда он на исходе.
Во мне рассеянный художник бродит.
Он черной краской покрывает небо
и точки звезд рассеянно рисует.
Ночной покой и грусть.
И где б я ни был,
я каждый день свой знаю наизусть,

1985


* * *
Я б матом,
я бы в каждый атом
залез
и всё в себе разрушил,
когда в любви своей
проклятой ползу рептилией
по суше.
Какой лететь!
Куда там звонко!
Всё разлетелось
до окраин.
И вырастают перепонки,
и весь я ими обрастаем.

1986


* * *
Мы всю жизнь грустим о том,
что теряем, выбирая.
Оставляем, убегая,
Всё надеясь на потом.
Мы всю жизнь грустим о том.

1987


* * *
Какой вкус у ночи?
Сигаретный очень.
Чайник бурлит, клокочет.
Писать больше нету мочи.
Какой цвет у ночи?
Лунные звездные очи.
Думать совсем не хочется.
Писать больше нету мочи.
Какой у ночи слух?
Топот становится глух,
шепот становится громок.
Воет за окнами холод.
Путь долог.
Какая у ночи кожа?
Черная,
пепельно-серая,
бесконечно белая,
словно лист бумаги,
на котором вывожу
старательно очень:
какой вкус у ночи?

1986


* * *
Недописанные стихи,
как брошенные дети,
преследуют по ночам
и вычитают с души
алименты.

1986


* * *
В исканьях псевдоатеизма
какой еще грядет кумир?
Нам
в нашем новом пессимизме
совсем иной открылся мир.
Совсем иной,
иные дали,
и даль
пугающе темна, –
как по частям мы открывали
в самих себе
самих себя.

1985


* * *
Поиск смысла. Поиск мысли.
Вот и свыкся, и – привычка.
Мозги вытекли, как вышли, –
сигарета, стопка, спичка.
Изнутри себя не вижу.
За предел себя – нет силы.
Что-то страшное предвижу,
чем-то мозг уже пронзило.
И осталось вспоминаньем
в миг волшебный озаренья,
там,
за гранью пониманья,
там,
где таинство вершенья.
Что-то было.
Всплеск интриги?
И загадка держит цепко.
Книги, книги, книги, книги.
Где же связка? где же сцепка?
Это всё
за гранью слова.
Это
мания страданья,
персональные оковы
для охотника за тайной.
Как формальное
логично,
всё логичное –
формально.
Это всё
сугубо лично –
то есть
просто ненормально.
Поиск смысла.
Поиск мысли.
Вот проклятая привычка.
Мозги вытекли,как вышли, –
сигарета,
стопка,
спичка.

1987


* * *
Разобран факт наличия ума,
и без ума всё ходит ходуном.
Безумия великая чума
вползает в дом.
Где тени бродят
умерших от слов
по лабиринтам
сдохших теорем,
рожденных
редким племенем козлов.
И страшно всем.

1987


* * *
Счастье?
Может быть.
Отчасти.
Паралич безумной страсти.
По помойной мостовой
разбредаются несчастья.
Вот напасти.
В чьей мы власти?
Только, чур, не половой.
Кто стремлений душит всходы?
Все в погоне за исходом –
где мучительный конец?
В бледной дымке призрак тает –
там конец всего свисает.
Может, он всему венец?
Смысл бредет понурой клячей
несводимостью дурача
черно-белых небылиц.
Бросьте, право,
я не плачу.
Просто ничего не значит
темнота пустых глазниц.
На больничную бы койку,
чтоб слабительной настойкой
выводить помойки желчь.
Взять бы атомную бомбу
и засунуть в катакомбы
под великий город Керчь.
Желчь покапает на мозги.
Говорят, приводят розги
к недержанию мочи.
Вон ползет червяк навозный,
а за ним
шеренгой грозной
урки, турки и врачи.
Помогите с миром слиться!
Влиться б в мир
и застрелиться –
и упасть под крики «бис!»,
чтоб с утра водой обпиться,
и мечтать опохмелиться,
и орать из-за кулис:
«Расходитесь,
матерь вашу!
Театр сожрал надежды наши
в бледно-розовых тонах!»
Шум…
И вдруг
какой-то зритель
снял, подлец, предохранитель,
бац! –
и все стоят в мозгах.
Шаг –
вперед ногами
в дверцу.
Видно, принял близко к сердцу
жизни скудное меню.
Может, парень был поэтом?
Доставал, быть может, где-то
Кьеркегора и Камю?
Шум дождя, огни и тени.
Будоражит дух сирени.
Над башкой луны блесна.
Ночь.
Бессонница все злее.
От усталости трезвея,
пьяная бредет весна
по Шуваловским Озёркам,
чтоб воды набрать в ведерко
теплой, чистой, дождевой.
Доплестись бы до крылечка
и сидеть,
и ни словечка,
как тогда,
вдвоем с тобой.
Очищение от горя,
моря слез
и правды моря
после пропасти разлук.
Боже!
Чудо-то какое!
Вон еще взлетевших двое
отпустить не могут рук…

1990


* * *
Напишите тишину –
не пробраться под одежды.
Напишите тишину,
уничтожьте фальшь-невежду.
Музыку беззвучных слов,
исступленное молчанье –
сотворите из основ тишины
венец печали,
мудрой грусти и тоски,
одиночества,
простора.
Из прозрачной чистоты
сотворите небо, горы,
чтоб в неслышном смехе том,
в этой чаше мирозданья
растворилось, как в живом,
наше хрупкое сознанье.

1984


* * *
В уходящего поезда
прыгнуть вагон.
Сердце лопнет от ужаса:
вдруг опоздал?
Накрываемый мраком,
покинут перрон.
Задремавшей судьбы
полусгнивший вокзал
проплывает за окнами.
Бегство в куда?
Где другая среда,
облака и пространство?
Сказкой приторной детства:
большая вода,
зов больших кораблей,
ожиданий и странствий.
По земле исходил –
исходил по себе,
исходил,
ожидая большого исхода, –
на всю жизнь в услуженье
к прекрасной судьбе.
Только что она есть?
Только где ее всходы?
Нет уж тех поездов,
унесли,
унеслись.
В сказке с именем «жизнь»
подзабылось начало,
тот перрон,
от которого
метилось ввысь,
в тех вагонах,
в которых
в пути укачало.

1990


* * *
Надо брать себя в руки,
за книги, к науке.
Только мысли, увы, в облаках.
Надо страшной работой
спасаться от муки,
да у муки сильнее замах.
Надо что-то не так,
как-то правильно делать.
Только как,
подскажи мне, мудрец,
когда крутит, ломает,
насилует тело
сотрясением наших сердец?

1985


* * *
… а жизнь идет
за часом час.
Теряет — раз,
находит — раз,
теряет нас,
находит вас,
и всё равняется в балансе.
А жизнь идет,
за часом час.
И с нами
так же, как без нас,
и с вами
так же, как без вас.
Кружится
в бесконечном танце…

1987


* * *
Зашифрованные смыслы.
Зашифрованные мысли.
И повисли,
словно груди,
гроздья,
полные от сока.
Сортированные мысли.
Фаршированные люди.
Грудь сосут,
а мысли вышли…
Тонут там, где не глубоко.
От лубка до грязных пьянок –
сходит мир с ума без бога.
Бродят толпы лесбиянок,
проститутов и кретинов.
А дрянной поэт Лукъянов*
тянет срок –
за око – око.
Лысым хреном на диване
извивается рутина.
Пьешь с утра –
автоматически
зачислен в идиоты.
А сходить с ума возможно
только к вечеру и вместе.
В этом мире квадратичном
всех колотит от работы.
Ближе к ночи людям можно
оказаться в нужном месте.
Боже,
может, нас и нет?
Бред такой,
кому он нужен?
Денег нет на пистолет,
а повеситься противно.
И не мил мне белый свет.
Пишется трудней и хуже.
Вот лежишь,
и кровь на снег…
Как пикантно!
Как картинно!
А поминки по себе,
по живому-неживому?
А к весне, как на блесне,
извиваешься ужом.
Жил, как не жил.
Так себе.
Только резал по живому.
А весной несет к сосне.
Пропади всё пропадом.

Анатолий Лукьянов — последний Председатель Верховного Совета СССР,
осужден по делу ГКЧП. 

1993


* * *
Из чего мы выбираем?
Что берем,
что оставляем?
Что навеки сохраняем?
Что теряем навсегда?
Где печаль,
а где разлука.
Где-то скука,
где-то мука.
Отпускаем чьи-то руки
и уходим
навсегда.
Что ж тогда нам остается?
То, что больше не вернется?
В нас, как ржавый нож, воткнется
память наших горьких слез.
Боль ошибок первородства,
охрани нас от уродства.
До чего тяжелой штукой
обернулась легкость грез.
Будем мудрыми, как змеи.
Мудрость –
память от потери.
Мудрость,
как петля на шее,
чьей разрушенной судьбы?
Так какою же ценою,
и какой великой кровью,
и какой вселенской болью
мы свободу обрели?

1990



* * *
Умер бог.
Проснулся разум,
разметал всё по углам.
И обрушилось всё разом –
дым и пепел,
грязь и хлам,
одиночество до визга,
до припадка тошноты.
Утонченного б цинизма
да стакана бормоты.
Нету меры –
нет и веры.
Веры нет –
и в мерах сдвиг.
Разум вычислил химеры
и от ужаса погиб.

1987


***
Ушла мировая идея,
И новой не будет, увы.
Какой же ты стала, Рассея?
И где же твои соловьи?

Россию постигла история,
С культурой полезли в кровать.
Кладбищенский дух санатория,
И не о чем больше писать.

1985



***
Переведите всех надгробий плач и крики
всех брошенных крестов немые голоса
всех разглядите всех в безвестность впавших лики
и дайте веру в эти ждущие глаза
о дайте утолить мне жажду незабвенья
великую тоску разорванных основ
несотворенным жить в реальнейшем творенье
лишь сон но только жизнь нам дарит память снов
и мой замкнется круг допишет время книгу
уйдет в небытие мой незаметный след
щемящая тоска по прожитому мигу
не выпишет назад в ушедшее билет
уйдет не ваш язык мне одному понятный
уйдет огромный мир открывшийся лишь мне
пусть ветер разнесет язык как запах мяты
по без меня ревущей рвущейся земле.

1984


***
Пред вечною загадкой
земного бытия
поэзия припадков,
история огня,
романы диких судеб,
поклёпы отставных,
не счесть творений судей
и мертвых и живых.
Безумная культура
крылатого коня.
Виват, литература,
сожравшая меня!

1985



* * *
Звездочки,
звездочки.
Крапинки,
крапинки.
Звездочки-гнездышки.
Капельки,
капельки.
Бездны слезинок
на космосы новые
валят снежинки
в сугробы готовые.
Горы соринок
в земной бесконечности.
Тоненький, тоненький
писк человеческий.

1986



***
Мне больно — некому сказать,
ни рассказать, ни показать.
Так одиноко и печально.
Я вспомнил прошлое случайно,
и эту память не унять. *
Нас не понять,
мы так просты
и, словно дети, беззащитны.
Опять нас мучают кресты
и запоздалые молитвы.
Кого не вспомню — позабыл,
огромный мир, в котором жил,
и что оставил, то пропало, —
все номера ночных квартир,
где был счастливым и усталым.

Мне больно — некому сказать.
Мне суждено всю жизнь терять.
Так одиноко и печально.
Я вспомнил прошлое случайно,
и эту память не унять.

1987

* в книгу вошли только 5 первых строк



* * *
Ошибся? Не ошибся?
Уснул или очнулся?
Чуть с дуру не расшибся —
на звезды замахнулся.
Поверил, что не страшно,
взлетел над миром внешним.
Ан нет.
Был сбит вчерашним,
и снова — потерпевший.

1987



* * *
Стих обманет филигранью,
жизнь обманет простотой.
За едва заметной гранью
шаг замедлился,
постой!
Вот он, смысл неуловимый!
Кто с ним?
Чей настал черед?
И за ним,
косою в спину,
тень знакомая встает.

1989



***
свои стихи печатать
ад
кошмарная работа
что душу подставлять под град
под дуло пулемета
вдруг вылетает нужность слов
ко всем чертям собачьим
не оставляя от основ
ни смысла ни задачи
вбиваю пальцем букву
визг
длиннющая заноза
и пуст
так будто высек лист
как сидорову козу

1987



***
Капля за каплей накрапывал март.
Нудно, совсем как в замедленной съемке
новой весны начинается старт.
Прямо со старта сплошные поломки.
Течи и скрежет.
И вдруг – разлилось
серо и грязно в асфальтное русло…
вся, под сугробами скрытая грязь,
мощно и густо, тоскливо и пусто…
Голые ветки и запах воды.
Всё из воды, и в воде, как живые
пачки пустые, платки носовые —
грязные грустные наши следы.
Медленно, как удлиненная тень
все покрывается дымкой пастели.
Ночь отступает, и в призрачный день
март вылезает из сонной постели.

1987



***
Мое поколение, колбасное ассорти “Собачая радость”. Обрезками твердокопченых кусков сервелата. Молитвенный ладан прекрасных полотен. И потен покрывшийся жиром обрезок “полтавской” в блатных ностальгийных наветах иль псевдопевцов, или псевдопоэтов. Мое поколение: студенты, спортсмены, комсорги и токари. Под водку и пьяного Токарева. Как толсты, обтянуты в жилы обрезки “кровавых колбас”. И взмокшие лица в пивных, на вокзалах. И бледно-зеленые горки “отдельной”, как кислые мины бухгалтерской канители. Мое поколение. Пустой винегрет. Всего по кусочку — единого целого нет. Богато пустой винегрет случайно украденных истин. Как ветер он в кронах магических листьев у дерева мудрости. Даже не ветер, а веянье. Как редки в нем чистые гении. На тысячи прочих нас всех на прилавке нарезали. На всех не хватает. На всех, кто окончил ликбезы. Мое поколение. Как странник. Не лик, а тысячегранник. Но как незаметны те грани. Не ситец ли это в цветах, который серьезно и долго стирали в стиральной машине, и сыпали щедро стиральную пыль из Гонконга, Нью-Йорка, Парижа? И вот уже сохнет, старательно выжат, политый искусственным светом. Мое поколение.Я видеть хочу в тебе лето. Где буйная радуга красок. Так ясно, отчетливо слышен любой дивный звук. Мое поколение. Когда из пеленок ты выйдешь, слепой недонянченный внук того довоенного лета? Мое поколение! Как будто и не было вовсе тебя. Я как ото сна отрываюсь и вдруг открываю глаза. Я что-то увижу… И вдруг озираюсь, и рядом такие же ждущие лица я вижу. Я верю. Я верю, я жду и надеюсь. Должно же хоть что-нибудь с нами случиться. Тогда…

1983




Ленинградские стихи (1982-91) — по разным углам



входит в книгу
«Ваш магнитофон»
Franc-Tireur USA
2017
160 страниц
в книгу вошли новые стихи и рассказы
(весна 2015 – осень 2016)
и ряд ранних стихов


* * *
Какой уж раз
обманчиво блаженство.
Дневной каприз
сентиментальных нас…
Тоска по неземному совершенству
охватывает лапами тотчас,
как мы к земле подошвы опускаем
и в камеру храненья — два крыла;
душа, всеизводя, всепроникая,
не дарит ни покоя, ни тепла.
Какой уж раз
обманчива природа —
придавит равнодушием дерев,
и плачет замухрышная свобода
в углу,
руками щеки подперев.
Уйдем в себя
на долгую прогулку
от правил и дрянных прерогатив.
Свидания дождливых переулков,
и воздуха дрожащего мотив,
и голоса трагическое пенье,
и волосы с пылинками воды,
и близкое совсем сердцебиенье
знакомой и неведомой среды.
Пойдем по опостылевшим завалам,
асфальтным мокрым зернам серебра,
пойдем по остывающим кварталам
в ночной поход до самого утра.
Пусть плачет невозможная свобода.
Пусть давит равнодушие дерев.
Пускай не успокоит нас природа,
и ночь,
домами небо подперев,
нам не откроет новых вечных истин,
не озарит всепониманьем вдруг…
Пойдем, ночной мой друг
и грустный мистик,
по мостовой
на наш последний круг.

1987


* * *
Печальный человек.
Печально — человек.
Печаль,
за веком век,
челом поклон печати.
Горбом в горбатый век.
За занавеской век
неслышно сыплет снег,
как расстилает скатерть
с деревьями —
черны,
с окрошкою воды
и с месивом — кутьёй,
и с сыростью смертельной.
А мы внутри скверны,
а мы уже — увы —
заражены тоской —
сонливостью постельной.
Мы кутаемся в слух болезненных обид,
в нас голос говорит и жалостью ласкает:
« Ах, в нас моральный дух и рвется
и болит!?
Ах страшно! — говорит, — и мучит,
и терзает!?»
Как от февральских слез
грез авитаминоз,
весенний бьет понос,
сверх меры ослабляя.
И мы почти всерьез
себя ведем за нос,
за кем-то уходя,
кого-то покидая.

Весенние бои —
тревоги и огни.
Ослабший организм от сырости пьянеет.
Ах, к нам опять любовь сойти благоволит!?
Ах, в нас ее надрыв зарницей пламенеет!?
Скорее витамин,
антибиотик в рот,
цинизм — антигриппин и кальций
организму.
От жалости к себе бумагу изблюет,
любовный пацифизм подвергнув остракизму.
И все-таки — весна!
Печальный человек
с печальной головой,
измятой, как подушка.
До судорог тоска —
ночь, не сомкнувши век,
за новою строкой —
недолгою игрушкой.

1990


* * *
Есть вещи —
знать их нам нельзя,
когда несут на крыльях миги,
и, как небесные князья,
мы гоним прочь друзей и книги.
И как не знать, когда хотим?
Как удержать, когда пылаем
предощущением таким,
которым все испепеляем?
Когда трагический виток
нам дарит ложь, что не уроды,
и верим, — что в морях свободы, —
испив свободы лишь глоток.
И страшным зрением прозрев,
иное — блеф,
а в буднях жутко;
от неземного ошалев,
бредут земные проститутки.
Их мучит холод даже в зной.
И, не найдя иной дорожки,
совокупляются с тоской
издерганные жизнью кошки.

1985


* * *
Хочу звездой сбежать на небо.
Хочу безумие спасти.
Собрав все силы для побега,
далекий свет произвести.
Чтоб над безволием всей волей,
всей болью каждого луча
светить лишь тем, кто сам до боли
познал, как тайна горяча.
Бежать, и там в далеких гнездах
искать последний свой приют.
Где мир безмолвствует, лишь звезды
друг другу свет свой отдают.

1985

 





из книги
Ab hoc et ab hac | поэзия, 1 том двухтомника, изд-во Franc-Tireur USA2013


***
Не Земля развалится,
А башка расколется.
Смыслом позабавится,
Богу ли помолется.
Выйдет, эка ль невидаль,
Пропасть окаянная.
Выползет из темени
Мысль такая странная.
Вся такая длинная,
Долгая до ужаса.
Воли лошадиной бы
С исполинским мужеством
Справиться с заразою,
Скукой-неврастенией.
Из души проказою
Поползет расстение
Всевеликой жалостью,
Мозг парализующей.
Спи, утешься малостью,
По себе тоскующий.
Отдохни, измученый
Мировой жестокостью,
Над рекой могучею,
Над великой пропастью

1991

 




 

из книги
Happy& | проза, поэзия, изд-во Franc-Tireur USA2013


* * *
Бездарный смысл.
Все чисто и —
в полет
перенесет фантазия.
И ветер
мне за окном судьбу мою поет.
И путь мой
то ли грязен, то ли светел.
Переживи, умри и вновь родись;
испей до дна и в строй на опохмелку.
И бейся лбом,
троись и четверись
и плачься
хоть в жилетку, хоть в тарелку.
Расхристан весь,
кошмар, —
давай платки
сморкаться и давить своим бессильем.
Чего еще,
какие ждут пинки
родной моей, чужой моей России?

1987


* * *
Любимая, страшно, когда не с тобой.
К чертям все собачие правила.
Какая же страсть, как о стол головой,
рыдать над бумагой заставила.
Ужасно, так крутит, как сто малярий,
и некуда деться и спрятаться.
Из всех своих мрачнейших перефирий
к тебе все стремится и катится.
Пусть в пропастях всех
нерешенных проблем
подохнет проклятость условностей.
Любимая, слышишь,
я стал этим всем
и сам подыхаю от скованности.
Свихнусь, разобьюсь.
Мне не стыдно уже.
Пусть мозг мой расплавленный крючится.
Бегите смотреть,
как немодно уже
в любви бессребренник мучается.

1991


* * *
А я все время думаю о вас. А я все время думаю о том, что тот, который за моим плечом в меня глядит, через меня — на вас; колдует ночью над лицом моим, над телом и душой, он знает всё: куда пойду я, где остановлюсь, в чью сторону кому я поклонюсь, в каком краю, уставший от себя, его к себе до боли призову и умолю принять в себя, впустить, раскрыть мне тайну, как открыть глаза. Не важно кто, я верю — что-то есть. Не что-то даже, выше — дух и плоть невидимые логике ума, творящие трепещущую нить, его, ума же, робкие шаги к нему, тому, кто разум и вложил, как наказал, как приказал терпеть отчаянье грядущего конца, отчаянье, чью тайну разгадать стремятся и философ, и поэт. Отчаянье, чью муку заглушить стремится жизнь, лишив ума людей, болезнью к смерти сдавливая мозг. И бродит тенью страшный Кьеркегор по снам моим, тот, в ком горит любовь невыносимой мукою. И я, и я все время думаю о том — доносится ли к вам его тепло?

1991




из самиздата
«Белый лист», СПб, 1997


***
Все разольется октябрем,
так, будто листья облетели,
так, словно мысли отлетели,
все оставляя на потом.
Но разольется октябрем,
и все слова опять слетятся:
кружатся, мучают, ложатся
и не дают забыться сном.
О, как больны мы октябрем.
И, мозгом впитывая влагу,
живые, с думой о живом,
чьему-то неземному шагу
подчинены.
Вбирает слух
шумы какой неясной тени?
Корнями в душу проросли
тоскливейшие настроенья.

1989


* * *
Я не виню себя за то,
что я виной себя измучил.
Что впопыхах надев пальто,
бежал ловить удобный случай —
подкараулить чью-то боль,
и со своею слить, как слиться,
одной ногой — за упокой,
другой — с тоски бездарно спиться.
Я не терзаю себя тем,
что в полоумье нашем шумном
я слишком сильно бредил всем
потусторонним и заумным,
что изнывая от тоски,
давил кошмаром чьи-то души,
и образ гробовой доски
в моих стихах им резал уши.
Мне жаль лишь нескольких минут,
когда взлетев над миром внешним,
я вниз сорвался, словно плут,
плод запрещенный подглядевший.
Мне жаль упущенный тот миг,
в котором, вспыхнувши лучиной,
я абсолюта не постиг
и всплеск унизил половиной.
Мне слишком больно за надлом,
за двоедушие напасти,
когда был пойман за плечом,
подглядывая муки страсти.
Прощенья!?
Кто же мне простит
бездарности казаться умным,
когда безумие творит,
сама любовь творит безумно.

1991


* * *
Помыслю слово —
мыслеслово,
и словом, как волною,
снова
воспоминание знакомо:
по краю пропасти
слепого
ведет —
бредет слепой народ
за горизонты —
труд сизифов,
бредут потомки древних скифов,
пропоиц, воинов и психов —
идут за лихом.
А мне б не знать, как не напиться,
а за углом гниет столица —
Пальмира,
Северная Ницца.
От нищеты б не удавиться.
Да кто в России прослезится?
Кто удивится?
А слово мыслит,
льется вольно,
от боли,
да сильнее больно
тупым бездельем подневольным,
и все с упрямых не довольно,
и проклинают хлебосольно
второпрестольный.
И прохрипят в последнем слоге:
«Простится нам, что мы не боги,
и не простится, что не мóгем
творить чертоги!»
Как ненавижу эту хилость.
Да разве милостыня — милость?
А чуть от слез не удавились,
чего добились?
И понесли по дальним весям
про нищету российских песен,
и мы хмелеем в нищей спеси.
Такие есть мы.

1989


* * *
Принимаю заказы
на прозу, на слезы и муки,
на столетья разлуки,
на будни унынья и скуки.
Через силу глотаю,
и тянется крепкая жила.
Принимаю заказы
от всех неудачников мира.
Сочиняю рецепты
для самых отвратнейших зелий:
пустоты невеселий
и вечных долгов карусели,
духоты словоблудий,
для метких на желчь кредиторов,
коммунальных орудий проспекты
для кухонной ссоры…
Есть прекрасные средства
врагами представить любимых,
чтоб с разменом квартиры
и бракоразводным процессом.
Есть такие уколы
для самых больных и ранимых!..
Есть товар подороже,
так, чтобы без лишних эксцессов…
Что такое со мной?
Что за зелье кошмарное бродит?
Что со мной происходит
и нервно и больно выходит,
вылетает
и в душу,
как в масло ножом,
через кожу.
По мозгам жутким душем
кошмарные зверские рожи.
Принимаю заказы.
Куда мне бежать от заказов?
Я в заказах по горло,
и времени нет для отказов.
И колотятся в дверь.
И заказчиков алчные толпы.
Боже, кто я теперь?
Мир мне волком, и я в мире волком.
Как бежать от себя,
если пнуть норовят даже тени?
Все кричат: «Так нельзя:
и с деньгами, и вовсе без денег!»
Я объелся кино,
где искусственен вкус потрясений.
Мне уже все равно,
я больной,
я мечусь по постели.

1990





из черновиков (нигде не публиковалось)


 

***
Мы ходим по трупам ушедших давно и недавно. Мы ходим по памяти почвы большой и бесславной. По чьим-то губам и глазам, под ногами соринки. По лужам ли – чьим-то слезам, портретам и снимкам. Лежат под прогнившей доской и под глыбой базальта, лежат под тобой, подо мной, под полями асфальта. Коврами травы – поколения, судьбы и вехи. В эфире, как прошлые сны, оживают помехи. Ветрами гудят голоса, надрываются в грозы те, верившие в чудеса и в осенние слезы. Дожди заливают слезами безглазое небо. Глядят голубыми глазами засохших без хлеба. Деревья, поленья, дрова, в печку стылые чурки. На санках кусочками льда не проснуться дочурки. Лежат, не родив сыновей, бесконечно убиты. Лежат, не родив дочерей, под плитою гранита. Лежат штабелями и врозь и раздельно по членам, раздельно, где кисть, а где кость, сухожилия, вены. По пояс, по горло в глазах, по колено в их коже. В траве… Мы бредем в волосах. Поверить не можем. Мы все бесконечны. Мы ляжем. Пройдут и над нами. Мы всё-таки вечны, покуда нас топчут ногами. Мы всё-таки вечны, пусть дышим уже через силу. Поставьте нам свечку. Придите и к нам на могилу.

1984

фото: Блокадный Ленинград


***
Как я себе маленький нравился. Реальностью сон этот прожитых истин не явится, и я остаюсь навсегда не таким, каким я и буду, и был, и когда-то давно, и потом. Я буду взрослей и мудрей, но от детства осталась лишь память. То ветер и шепот. В тот брошенный маленький дом мне никак не пробиться. В тот сказочный мир сновидений, обид, провидений. Я пальцами створки ломаю игрушечных окон – и звон разбиваемых стекол. И двери невольно срываю с петель, пытаясь пробраться в игрушечный домик чудачества, искренних детских обид, в тот сказочный мир открыванья таинственных книг. Осталось присниться себе в этом прожитом мире. В той тесной, огромной моей коммунальной квартире с соседскою кашей во рту и общим котом, живущим все время у нас. Любовь моя, детство. Попасть бы туда хоть на час. Любовь моя, детство. Своя непростая наука, по-детски серьезный закон. И тянутся руки, и тает бумажный плафон, и стены, как сон, растворяются в призраке утра. И дом разлетается. Сахарной пудрой, пылинкой осел в каждом будущем дне, на дне навалившихся дум и забот. Чеширской улыбкой остался от прошлого рот моей непонятной сестры из мира, страны, чей язык я давно уж не помню, как правила детской игры, в которую принят уже никогда и не буду. Я буду. Я разным, плохим и хорошим я буду. Но только дороги туда, где я был, никогда не найду.

1987