Image Image Image 01 Image Image Image Image Image Image Image Image Image Image

Scroll to Top

To Top

Стихи

Ленинградские стихи (1982-91) — по разным углам


входит в книгу
«Ваш магнитофон»
Franc-Tireur USA
2017
160 страниц
в книгу вошли новые стихи и рассказы
(весна 2015 – осень 2016)
и ряд ранних стихов


.
.
* * *
Какой уж раз
обманчиво блаженство.
Дневной каприз
сентиментальных нас…
Тоска по неземному совершенству
охватывает лапами тотчас,
как мы к земле подошвы опускаем
и в камеру храненья — два крыла;
душа, всеизводя, всепроникая,
не дарит ни покоя, ни тепла.
Какой уж раз
обманчива природа —
придавит равнодушием дерев,
и плачет замухрышная свобода
в углу,
руками щеки подперев.
Уйдем в себя
на долгую прогулку
от правил и дрянных прерогатив.
Свидания дождливых переулков,
и воздуха дрожащего мотив,
и голоса трагическое пенье,
и волосы с пылинками воды,
и близкое совсем сердцебиенье
знакомой и неведомой среды.
Пойдем по опостылевшим завалам,
асфальтным мокрым зернам серебра,
пойдем по остывающим кварталам
в ночной поход до самого утра.
Пусть плачет невозможная свобода.
Пусть давит равнодушие дерев.
Пускай не успокоит нас природа,
и ночь,
домами небо подперев,
нам не откроет новых вечных истин,
не озарит всепониманьем вдруг…
Пойдем, ночной мой друг
и грустный мистик,
по мостовой
на наш последний круг.

1987


.
.
* * *
Печальный человек.
Печально — человек…
Печаль,
за веком век,
челом поклон печати.
Горбом в горбатый век.
За занавеской век
неслышно сыплет снег,
как расстилает скатерть
с деревьями —
черны,
с окрошкою воды
и с месивом — кутьёй,
и с сыростью смертельной.
А мы внутри скверны,
а мы уже — увы —
заражены тоской —
сонливостью постельной.
Мы кутаемся в слух болезненных обид,
в нас голос говорит и жалостью ласкает:
« Ах, в нас моральный дух и рвется
и болит!?
Ах страшно! — говорит, — и мучит,
и терзает!?»
Как от февральских слез
грез авитаминоз,
весенний бьет понос,
сверх меры ослабляя.
И мы почти всерьез
себя ведем за нос,
за кем-то уходя,
кого-то покидая.

Весенние бои —
тревоги и огни.
Ослабший организм от сырости пьянеет.
Ах, к нам опять любовь сойти благоволит!?
Ах, в нас ее надрыв зарницей пламенеет!?
Скорее витамин,
антибиотик в рот,
цинизм — антигриппин и кальций
организму.
От жалости к себе бумагу изблюет,
любовный пацифизм подвергнув остракизму…
И все-таки — весна!
Печальный человек
с печальной головой,
измятой, как подушка.
До судорог тоска —
ночь, не сомкнувши век,
за новою строкой —
недолгою игрушкой.

1990


.
.

* * *
Есть вещи —
знать их нам нельзя,
когда несут на крыльях миги,
и, как небесные князья,
мы гоним прочь друзей и книги.
И как не знать, когда хотим?
Как удержать, когда пылаем
предощущением таким,
которым все испепеляем?
Когда трагический виток
нам дарит ложь, что не уроды,
и верим, — что в морях свободы, —
испив свободы лишь глоток.
И страшным зрением прозрев,
иное — блеф,
а в буднях жутко;
от неземного ошалев,
бредут земные проститутки.
Их мучит холод даже в зной.
И, не найдя иной дорожки,
совокупляются с тоской
издерганные жизнью кошки.

1985


.
.

* * *
Хочу звездой сбежать на небо.
Хочу безумие спасти.
Собрав все силы для побега,
далекий свет произвести.
Чтоб над безволием всей волей,
всей болью каждого луча
светить лишь тем, кто сам до боли
познал, как тайна горяча.
Бежать, и там в далеких гнездах
искать последний свой приют.
Где мир безмолвствует, лишь звезды
друг другу свет свой отдают.

1985


.
.
* * *
А ты успокойся,
задумайся.
Может быть,
все обойдется,
исправится.
Что это?
Это не сон,
это явь.
Оглянись.
И ты успокойся,
одумайся.
Стало быть,
в мире рефлексов
холодного разума
он ли спасет,
он ли выведет?
Но
правильно все безобразное.
И в предвкушении поиска.
Где же он?
Он растворяет бессмысленность.
Что же он?
Он —
это мысль голодная
перед столом и в ногах
у убитого времени.
Те ли мы?
Нет.
Мы не те, что должны были быть.
Даже не так:
мы не те, что могли бы.
И это значит,
мы те, что смогли.

1985






из книги
Ab hoc et ab hac | поэзия, 1 том двухтомника, изд-во Franc-Tireur USA, 2013


.
.
***
Не Земля развалится,
А башка расколется.
Смыслом позабавится,
Богу ли помолется.
Выйдет, эка ль невидаль,
Пропасть окаянная.
Выползет из темени
Мысль такая странная.
Вся такая длинная,
Долгая до ужаса.
Воли лошадиной бы
С исполинским мужеством
Справиться с заразою,
Скукой-неврастенией.
Из души проказою
Поползет расстение
Всевеликой жалостью,
Мозг парализующей.
Спи, утешься малостью,
По себе тоскующий.
Отдохни, измученый
Мировой жестокостью,
Над рекой могучею,
Над великой пропастью

1991

 




 

из книги
Happy& | проза, поэзия, изд-во Franc-Tireur USA, 2013


.
.
* * *
Бездарный смысл.
Все чисто и —
в полет
перенесет фантазия.
И ветер
мне за окном судьбу мою поет.
И путь мой
то ли грязен, то ли светел.
Переживи, умри и вновь родись;
испей до дна и в строй на опохмелку.
И бейся лбом,
троись и четверись
и плачься
хоть в жилетку, хоть в тарелку.
Расхристан весь,
кошмар, —
давай платки
сморкаться и давить своим бессильем.
Чего еще,
какие ждут пинки
родной моей, чужой моей России?

1987


.
.

* * *
Любимая, страшно, когда не с тобой.
К чертям все собачие правила.
Какая же страсть, как о стол головой,
рыдать над бумагой заставила.
Ужасно, так крутит, как сто малярий,
и некуда деться и спрятаться.
Из всех своих мрачнейших перефирий
к тебе все стремится и катится.
Пусть в пропастях всех
нерешенных проблем
подохнет проклятость условностей.
Любимая, слышишь,
я стал этим всем
и сам подыхаю от скованности.
Свихнусь, разобьюсь.
Мне не стыдно уже.
Пусть мозг мой расплавленный крючится.
Бегите смотреть,
как немодно уже
в любви бессребренник мучается.

1991


.
.
* * *
А я все время думаю о вас.
А я все время думаю о том,
что тот, который за моим плечом
в меня глядит,
через меня — на вас;
колдует ночью
над лицом моим,
над телом и душой,
Он знает все:
куда пойду я,
где остановлюсь,
в чью сторону кому я поклонюсь,
в каком краю,
уставший от себя,
его к себе до боли призову
и умолю принять в себя, впустить,
раскрыть мне тайну, как открыть глаза.
Не важно кто,
я верю —
что-то есть.
Не что-то даже,
выше —
дух и плоть
невидимые логике ума,
творящие трепещущую нить,
его ,ума же, робкие шаги
к нему,
тому, кто разум и вложил,
как наказал,
как приказал терпеть
отчаянье грядущего конца,
отчаянье, чью тайну разгадать
стремятся и философ, и поэт.
Отчаянье, чью муку заглушить
стремится жизнь, лишив ума людей,
болезнью к смерти сдавливая мозг.
И бродит тенью страшный Кьеркегор
по снам моим,
тот, в ком горит любовь
невыносимой мукою.
И я,
и я все время думаю о том —
доносится ли к вам его тепло?

1991


.
.
* * *
Твоих ли слез в глаза накапали?
Природа грустно моросит.
По тишине неслышно лапами
тоска чарующе скользит.
Она во всем,
она хозяйкою,
осанкой старого жильца,
над морем грусти
серой чайкою
и тенью твоего лица.
Она знакомая мелодия,
она подруга без измен.
Вдвоем по душам
долго бродим мы,
не наблюдая перемен.

1991


.
.
* * *
Кофейною гущею,
желчью прогорклой
размазывал сопли,
бессильный и злой.
Ни к черту стихи.
И замазать бы черным.
И слезы смешать свои
с черной золой
и сажей.
И заживо,
рот зажимая,
держать в себе боль,
Захлебнувшись от горечи.
Твой образ,
размазан и неузнаваем,
является призраком
полночью.

1991


.
.
* * *
Культура, боже мой, наука, —
мы не устанем повторять.
Но, боже мой, какая скука
о нашей тупости писать,
влезать в долги, грустить о жизни,
которой нет, но где-то есть,
с любовью рабскою к отчизне
готовить ей большую месть.
Напиться,
сытым и довольным
уснуть,
забыв, как больно все.
Свободным быть
лишь в пьянстве горьком.
На сколько хватит нас еще?

1987


.
.
* * *
Ветер, ветер.
И тоска.
Рассвело,
а где усталость?
Я задумался,
и жалость
постучалась у виска.
Замухрышной сиротой
робко,
тихо так вошла.
Поздно кинулся:
«Постой!»
Жизнь прошла.

1989


.
.
* * *
Я тебя отыщу на один только час.
Я тебя напишу
отражением вторженья в пелену твоих
грустью пропитанных глаз, —
черной точкой вопьюсь своего откровенья.
Я тебя разбужу и не дам тебе спать,
я давлением крови взорву твои вены.
Я не дам тебе этой страны покидать,
где так больно взлетели, но были смиренны.
Но опустится сном голубой водоем,
чистый воздух ночной и спасительно свежий.
Мы утонем вдвоем
и уснем, как умрем,
и пусть сон этот будет
прозрачен и нежен.
Далеко берега.
Пусть уносит река,
пусть бросает на острые камни порогов.
Разожмется рука,
разомкнутся уста,
и взовьются слова:
«Помоги!
ради Бога.»
Пусть умрет мой язык,
и забьется родник
желчью горьких обид,
разъедающих кожу,
надорвется, опустится шепотом крик:
«Отпусти же меня,
если ты невозможен!
ради Бога любви».
Разлетятся огни
по линейкам проспектов,
в квадраты-квартиры,
где вмуруют в железобетонные дни
непонятные, страшные, черные дыры.

1991


.
.
* * *
Я горечь и дым.
Я кофейная гуща.
Желаньем больным я все вязче и гуще.
И прежнего пуще совсем беспределен.
Грустнее, но чище я с каждой неделей.
Какой километр твоих отдалений
полощется ветром, удушьем сирени?
Сиреневый и фиолетовый призрак,
он весь — невозможность,
но рядом и близок.
Приди в меня.
В грусти твоих посещений
я светел и чист от твоих посвящений.
Я жаждою власти загнал себя в точку,
и в точке пространства живу одиночкой.
Я весь, как эссенция липкая страсти, —
и в ней,
и над ней,
и ни что,
и невластен.
Тобою накрытый,
застигнутый,
смятый,
тобою охваченный призрачной Фатой
Морганой
и — в пропасть,
мгновенно,
обрывно,
и хочется плакать тобой
беспрерывно.

1987




из самиздата
«Белый лист», СПб, 1997


.
.
***
Все разольется октябрем,
так, будто листья облетели,
так, словно мысли отлетели,
все оставляя на потом.
Но разольется октябрем,
и все слова опять слетятся:
кружатся, мучают, ложатся
и не дают забыться сном.
О, как больны мы октябрем.
И, мозгом впитывая влагу,
живые, с думой о живом,
чьему-то неземному шагу
подчинены.
Вбирает слух
шумы какой неясной тени?
Корнями в душу проросли
тоскливейшие настроенья.

1989


.
.
* * *
Покачайте меня на руках.
Заберите меня.
Впопыхах
соберите немного вещей
жизни этой,
моей и ничьей.
Увезите,
пока я молчу.
Не к врачам.
Уже поздно врачу…
От себя.
Для каких-нибудь дел.
Я устал от себя, поседел, —
всею старой своей головой
я чудовищно болен собой.

1988


.
.
* * *
Я не виню себя за то,
что я виной себя измучил.
Что впопыхах надев пальто,
бежал ловить удобный случай —
подкараулить чью-то боль,
и со своею слить, как слиться,
одной ногой — за упокой,
другой — с тоски бездарно спиться.
Я не терзаю себя тем,
что в полоумье нашем шумном
я слишком сильно бредил всем
потусторонним и заумным,
что изнывая от тоски,
давил кошмаром чьи-то души,
и образ гробовой доски
в моих стихах им резал уши.
Мне жаль лишь нескольких минут,
когда взлетев над миром внешним,
я вниз сорвался, словно плут,
плод запрещенный подглядевший.
Мне жаль упущенный тот миг,
в котором, вспыхнувши лучиной,
я абсолюта не постиг
и всплеск унизил половиной.
Мне слишком больно за надлом,
за двоедушие напасти,
когда был пойман за плечом,
подглядывая муки страсти.
Прощенья!?
Кто же мне простит
бездарности казаться умным,
когда безумие творит,
сама любовь творит безумно.

1991


.
.

* * *
Помыслю слово —
мыслеслово,
и словом, как волною,
снова
воспоминание знакомо:
по краю пропасти
слепого
ведет —
бредет слепой народ
за горизонты —
труд сизфов,
бредут потомки древних скифов,
пропоиц, воинов и психов —
идут за лихом.
А мне б не знать, как не напиться,
а за углом гниет столица —
Пальмира,
Северная Ницца.
От нищеты б не удавиться.
Да кто в России прослезится?
Кто удивится?
А слово мыслит,
льется вольно,
от боли…,
да сильнее больно
тупым бездельем подневольным,
и все с упрямых не довольно,
и проклинают хлебосольно
второпрестольный.
И прохрипят в последнем слоге:
«Простится нам, что мы не боги,
и не простится, что не могем
творить чертоги!»
Как ненавижу эту хилость.
Да разве милостыня — милость?
А чуть от слез не удавились,
чего добились?
И понесли по дальним весям
про нищету российских песен,
и мы хмелеем в нищей спеси.
Такие есть мы.

1989


.
.

* * *
Принимаю заказы
на прозу, на слезы и муки,
на столетья разлуки,
на будни унынья и скуки.
Через силу глотаю,
и тянется крепкая жила.
Принимаю заказы
от всех неудачников мира.
Сочиняю рецепты
для самых отвратнейших зелий:
пустоты невеселий
и вечных долгов карусели,
духоты словоблудий,
для метких на желчь кредиторов,
коммунальных орудий проспекты
для кухонной ссоры…
Есть прекрасные средства
врагами представить любимых,
чтоб с разменом квартиры
и бракоразводным процессом.
Есть такие уколы
для самых больных и ранимых!..
Есть товар подороже,
так, чтобы без лишних эксцессов…
Что такое со мной?
Что за зелье кошмарное бродит?
Что со мной происходит
и нервно и больно выходит,
вылетает
и в душу,
как в масло ножом,
через кожу.
По мозгам жутким душем
кошмарные зверские рожи.
Принимаю заказы.
Куда мне бежать от заказов?
Я в заказах по горло,
и времени нет для отказов.
И колотятся в дверь.
И заказчиков алчные толпы.
Боже, кто я теперь?
Мир мне волком, и я в мире волком.
Как бежать от себя,
если пнуть норовят даже тени?
Все кричат: «Так нельзя:
и с деньгами, и вовсе без денег!»
Я объелся кино,
где искусственен вкус потрясений.
Мне уже все равно,
я больной,
я мечусь по постели.

1990






из черновиков (нигде не публиковалось)


.
.
***
вдыхая мягкий дым картье
и данхилла тугой бездонный
мне чудилось что я в седле
а подо мной туманный лондон
помпезно ласковый дюмонт
чуть опускал седые шторки
и полицейский шел на пост
шикарной улицы нью-йорка
и вкус арабских сигарет
притворно сладкий до истоков
рождал видений вязкий бред
и жарко томный дух востока.
и хлеба вкус и зов домой
воспоминаний пыльных ворох
тот кисло злой но свой родной
вкус от затяжки беломором

1983


.
.
***

Россия,
даль тревожная,
тоска
поповской рясой,
дорогами, как шрамами,
как болью опоясана.
С ухаб да на колдобины,
заплаты — дыры рваные,
с асфальта, что надгробия
в обочины тараном.
Дождями грусть Саврасова
в неведомо влекущая.
Что – жизнь?
Столбы да надолбы
на землю,
спину гнущую.
И брезжит в вязкой слякоти
Сибирь кандальным звоном,
хмельная удаль русская
и бег Наполеона.

1985


.
.
***
Совесть – подлое свойство: предать
и раскаяньем мучиться,
по убитым тобою страдать
и искать очищения.
Совесть – вечное право рыдать
в предсознанье, что случится,
и до капли себя выжимать
с целью предупрежденья.
Совесть – памятник чести
с венком от страдающей нечисти
на пути человечества
все объяснять и прощать.
Есть такие мгновенья,
все стынет в предчувствии вечности –
поколения долг запоздалый
приходят отдать.

1984


.
.
***
Мы ходим по трупам
ушедших давно и недавно.
Мы ходим по памяти почвы
большой и бесславной.
По чьим-то губам и глазам,
под ногами соринки.
По лужам ли — чьим-то слезам,
портретам и снимкам.
Лежат под прогнившей доской
и под глыбой базальта,
лежат под тобой, подо мной,
под полями асфальта.
Коврами травы –
поколения, судьбы и вехи.
В эфире, как прошлые сны,
оживают помехи.
Ветрами гудят голоса,
надрываются в грозы
те, верившие в чудеса
и в осенние слезы.
Дожди заливают слезами
безглазое небо.
Глядят голубыми глазами
засохших без хлеба.
Деревья, поленья, дрова,
в печку стылые чурки.
На санках кусочками льда
не проснуться дочурки.
Лежат, не родив сыновей,
бесконечно убиты.
Лежат, не родив дочерей,
под плитою гранита.
Лежат
штабелями и врозь
и раздельно по членам,
раздельно,
где кисть, а где кость,
сухожилия, вены.
По пояс, по горло в глазах,
по колено в их коже.
В траве…
Мы бредем в волосах.
Поверить не можем.

Мы все бесконечны.
Мы ляжем.
Пройдут и над нами.
Мы всё-таки вечны,
покуда нас топчут ногами.
Мы всё-таки вечны,
пусть дышим уже через силу.
Поставьте нам свечку.
Придите и к нам на могилу.

1984


.
.
***
А человеку свойственна единственность,
самовлюбленный символ торжества.
В непонятость, в непрожитость
таинственно
влить силу философского родства.
Я поклоняюсь индивидуальности,
кто в серых буднях бьет квадрат-окно.
Ищу одно —
насмешку над банальностью,
над всем, что только от и только до.
Любуюсь этой дикой непохожестью,
нехоженностью, нетерпимостью.
И слух терзает всякая ухоженность,
подстриженность неповторимости.
О, как “прекрасна” истина педантиков!
Цветные дети — вечный поиск праздника.
Живут, как истуканы, как солдатики
продукты социального заказника.

1989


.
.
Как я себе маленький нравился. Реальностью сон этот прожитых истин не явится, и я остаюсь навсегда не таким, каким я и буду, и был, и когда-то давно, и потом. Я буду взрослей и мудрей, но от детства осталась лишь память. То ветер и шепот. В тот брошенный маленький дом мне никак не пробиться. В тот сказочный мир сновидений, обид, провидений. Я пальцами створки ломаю игрушечных окон – и звон разбиваемых стекол. И двери невольно срываю с петель, пытаясь пробраться в игрушечный домик чудачества, искренних детских обид, в тот сказочный мир открыванья таинственных книг. Осталось присниться себе в этом прожитом мире. В той тесной, огромной моей коммунальной квартире с соседскою кашей во рту и общим котом, живущим все время у нас. Любовь моя, детство. Попасть бы туда хоть на час. Любовь моя, детство. Своя непростая наука, по-детски серьезный закон. И тянутся руки, и тает бумажный плафон, и стены, как сон, растворяются в призраке утра. И дом разлетается. Сахарной пудрой, пылинкой осел в каждом будущем дне, на дне навалившихся дум и забот. Чеширской улыбкой остался от прошлого рот моей непонятной сестры из мира, страны, чей язык я давно уж не помню, как правила детской игры, в которую принят уже никогда и не буду. Я буду. Я разным, плохим и хорошим я буду. Но только дороги туда, где я был, никогда не найду.

1987